Быть может, больше всего угнетала Джорджа свара между Элизабет и Фанни. Вокруг него рушился целый мир – казалось бы, не диво, что рухнул и Генеральный План Идеальных Отношений Между Полами. Джордж не склонен был брюзжать и ныть, как сделал бы идеалист, который мечтал исправить грешный род людской и потерпел неудачу. Но среди всеобщего развала и распада всех человеческих отношений он особенно дорожил этими двумя женщинами – слишком дорожил, вот в чем беда. Они стали для него каким-то таинственным символом. Они возмущались войной, осуждали ее, но при этом оставались непостижимо далеки от нее. Для Джорджа они были воплощением всех надежд, всей веры в людей, какую он еще сохранил; казалось, только в них одних еще уцелело что-то от цивилизации. Все остальное – кровь и зверство, гонения и обман. Они одни еще связывают его с прежней жизнью. То были две крохотные мирные гавани, где продолжалось нормальное человеческое существование – и лишь они одни помогали ему хоть немного верить в будущее. Их не отравил дух мстительного разрушения, которым так безобразно одержимы были все здравомыслящие люди. Разумеется, на них всячески нападали, – это было неизбежно. Но они оставались в стороне от всеобщего безумия и сохранили душу живую. К несчастью, они не умели понять, в каком нечеловеческом напряжении жил Джордж, и не замечали пропасти, которая все ширилась между мужчинами и женщинами их поколения. Да и где им было понять? Друзья больного раком сами раком не больны. Они полны сочувствия, но сами они – не в числе обреченных. Еще до того как Элизабет и Фанни разругались между собой, Джордж незаметно стал отдаляться от них, совсем того не желая, напротив – всеми силами стараясь сохранить близость и понимание. Над ним и его сверстниками тяготел рок; это великолепно, хоть и жестоко, выразил некий чин из британского штаба, обратившийся к своим подчиненным во Франции с такими словами:
«Вы – военное поколение. Вы рождены для того, чтобы сражаться в этой войне, ее нужно выиграть – и вы ее выиграете, это мы твердо решили. Что до каждого из вас в отдельности – не имеет ни малейшего значения, будете вы убиты или нет. Вероятнее всего, вас убьют – во всяком случае большинство. Советую заранее с этим примириться».
К такому крайнему выражению киплинговских принципов и психологии зада-империи-предназначенного-получать-пинки Джордж не был подготовлен. В душе его поднимался протест, горькое негодование, но рок тяготел и над ним, как над всеми его сверстниками. Раз уж «мы» твердо решили, что они будут убиты, возражать мог бы лишь отъявленный нечестивец.
После скандала между Элизабет и Фанни шире стала пропасть, отделявшая от них Джорджа, а когда он ушел в армию, пропасть эта стала неодолимой. Разумеется, он все еще отчаянно цеплялся за обеих. Он писал им длиннейшие письма, пытаясь объяснить, что творится у него в душе, и обе сочувственно ему отвечали. Никого, кроме них, он не хотел видеть, приезжая в отпуск, – и они встречали его, исполненные сочувствия. Но все это было напрасно. Они тянулись друг к другу, но их разделяла бездна. Обе женщины еще не потеряли человеческий облик; а он был уже просто безликой единицей, машиной для убийства, клочком пушечного мяса. И он это знал. А они не знали. Но они чувствовали перемену в нем и воображали, что он опустился, не оправдал надежд. После той памятной ссоры Элизабет и Фанни изредка встречались и с улыбочкой подпускали друг другу шпильки. Но в одном они были вполне согласны: Джордж ужасно опустился с тех пор, как пошел в армию! Огрубел, отупел, и одному Богу известно, как глубоко может он еще погрязнуть в трясине солдатчины!
– Тут ничего нельзя поделать, – сказала Элизабет. – Он человек конченый. Никогда ему не оправиться. Нам остается с этим примириться. Все, что было в нем необыкновенного и прекрасного, умерло. Душой он так же мертв, как если бы его уже схоронили во французской земле.
И Фанни с ней согласилась…
Adagio
Отряд, которому было приказано немедля отправиться во Францию в действующую армию, вновь выстроился в три тридцать.
Вторым в первой шеренге стоял рядовой Уинтерборн Дж., номер 31819.
В это утро их построили по ранжиру и рассчитали, и теперь каждый знал свое место и номер. Построились быстро, без разговоров и, дожидаясь офицеров, стояли вольно на унылом, посыпанном гравием, плацу унылой, одинокой крепости. Плац был прямоугольный, и, в какую сторону ни погляди, глаз упирался то в отсыревшую серую каменную кладку крепости, то в грязно-рыжий кирпич теснящихся к крепостному валу казарм.
В отряде насчитывалось сто двадцать человек, приказ об отправке за море они получили уже больше недели назад, и все это время им под страхом военно-полевого суда запрещено было отлучаться из крепости. На часах всюду стояли солдаты из других частей, и им роздали по пять патронов. Эти чрезвычайные меры были вызваны нервозностью полковника, получившего недавно нагоняй за чужую вину: накануне отправки предыдущего отряда два человека дезертировали, и пришлось в последнюю минуту заменить их другими. «Может, старый хрыч боится, что и мы сбежим?» – говорили уязвленные солдаты, случайно узнав об этом.
Пронизывающий ветер гнал по серому зимнему небу грязные рваные тучи и порой швырялся пригоршнями холодного дождя. Солдаты переминались с ноги на ногу, кто подался немного вперед, чтоб ремни не так врезались в плечи, кто рывком вскидывал ранец повыше; кое-кто, выступив из строя, как положено, на шаг вперед, поправлял обмотки или складку штанов. Уинтерборн стоял, перенеся всю тяжесть тела на правую ногу, вяло опущенной правой рукой держа старую учебную винтовку; он наклонил голову и невидящими глазами уставился в землю.