Между тем со времени ложной тревоги прошло три месяца – и Элизабет, казалось, убежденнее, чем когда-либо, исповедовала «свободу» и самые что ни на есть передовые взгляды. В качестве замужней женщины она могла теперь куда откровеннее разговаривать на разные темы, которые ныне обсуждаются в каждой детской, а в ту пору считались крайне неприличными и не должны были даже упоминаться в присутствии добропорядочных британцев. Она раздобыла где-то книгу о гомосексуализме и преисполнилась сочувствия к жертвам этой злополучной склонности. Она хотела даже затеять некий крестовый поход в их защиту и была очень разочарована тем, что Джордж весьма холодно отнесся к этой затее.
– Но это просто смешно! – возмущалась Элизабет. – Несчастных людей преследуют по каким-то обветшалым законам, которые продиктованы предрассудками иудейских пророков и средневековым невежеством!
– Да, конечно, но что же поделаешь? Инакомыслящих преследовали во все времена. Любопытное совпадение: в нашем языке грубое словцо, которым называют жрецов известного рода любви, когда-то означало «еретик». Но сделать тут ничего нельзя.
– А по-моему, непременно надо что-то делать.
– Ну, я думаю, для этого время еще не пришло. Чтобы знание пробило себе путь в самые твердолобые головы, чтобы рассеялись невежество и суеверие, нужен какой-то срок. Сначала пусть будут перестроены на достойной основе обычные отношения между мужчиной и женщиной, а там уж можно будет подумать и о еретиках в любви.
– Но, Джордж, милый, ведь этих людей гонят, ссылают, обливают презрением за то, в чем они совсем не виноваты, просто они физиологически или психически не такие, как мы. Может быть, на свете вообще нет людей, совершенно «нормальных» в сексуальном смысле. И неужели мы должны ненавидеть и презирать этих бедняг просто потому, что сами мы «нормальные»?
– Да, да, конечно. В теории я с тобой вполне согласен. Но когда я умом пытаюсь отстаивать то, против чего возмущаются мои чувства и инстинкты, от этого толку мало. Откровенно тебе скажу, не люблю я гомосексуалистов. Конечно, с моей точки зрения, они вольны жить как хотят, но не нравятся они мне. В сущности, насколько мне известно, я ни с одним и не знаком. Наверно, и среди наших друзей найдутся такие, но меня это не интересует, а потому я никогда ничего и не замечал.
– Да, но если ты ничего не замечал, это еще не значит, что ничего и нет. Не будь таким ограниченным, Джордж. Может быть, десятки тысяч людей ведут самую жалкую жизнь…
– Ох, слышал я все это! Но нельзя же в пять минут разрушить предубеждения, вошедшие в нашу плоть и кровь за многие века. Лично я не возражаю, пусть эти люди делают что хотят. В конце концов, они ведь не грабят и не убивают. Но я бы им советовал помалкивать, а не строить из себя мучеников и не лезть в герои.
Элизабет расхохоталась:
– Ого! Премудрый Джордж, оказывается, заодно с нашими викторианскими предками!
– Ну и пусть. Я говорю то, что чувствую, и не стану притворяться. Имей в виду, в этом деле я тебе не помощник.
– А по-моему, ты должен еще раз все обдумать. Напиши парочку сочувственных статей и уговори Бобба их напечатать.
– Слуга покорный. Попроси его, пускай сам об этом пишет; ему-то это, пожалуй, понравится. Начни я такое писать, меня и самого сейчас же заподозрят. А это у нас в Англии штука опасная, черт подери: подозрения слишком часто подтверждаются!
На том разговор и кончился.
А между тем война неотвратимо приближалась. Вероятно, она была неизбежна уже с 1911 года, хотя многих, почти всех, застигла врасплох. Почему она разразилась? Кто за это в ответе? Об этом уже велись нескончаемые споры, и историкам грядущих поколений, к их великой радости, еще на века хватит противоречивых материалов. Нетрудно предвидеть, что в университетах когда-нибудь создадут специальные кафедры истории Первой мировой войны, – разумеется, речь идет о тех цивилизованных странах, которые уцелеют после следующей такой же войны. А нам спорить об этом бессмысленно – так же бессмысленно, как снова и снова трагически вопрошать: «Да где же я подхватил эту ужасную простуду?» Если кто-либо – один или многие – сознательно подстроили эту катастрофу, они, надо полагать, вполне довольны потрясающим успехом задуманного. Без сомнения, в странах, принимавших участие в этой войне, мало осталось людей, не затронутых ею, – и почти никому она не принесла ничего хорошего. Жизнь каждого взрослого человека распалась на три части: до войны, война и послевоенные годы. Странно – а может быть, и не так уж странно, – но очень многие скажут вам, что целые большие периоды их довоенной жизни начисто выпали у них из памяти. Довоенное время кажется доисторическим. Что мы делали, что чувствовали, как жили в те баснословно далекие годы? Ощущение такое, словно период 1900–1914 годов отошел в ведение археологии и лишь специалисты, с великими усилиями, по редким дошедшим до нас знакам и останкам, могут восстановить картину тогдашней жизни. Тем, кого перемирие застало еще детьми, кто, так сказать, был рожден в огне войны, просто не понять, в каком безмятежном спокойствии мы пребывали когда-то, какими были самодовольными оптимистами. А особенно в Англии, – ведь у французов еще сохранились тревожные воспоминания о 1870 годе; но даже и во Франции жизнь словно бы наладилась и ничто ей как будто не грозило. Англия со времен Ватерлоо ни разу не воевала всерьез. Бывали стычки на границах и в колониях, а война с бурами и Крымская кампания укрепили в глазах всего мира репутацию Британии как державы сильной и боеспособной. Однако о битвах подлинно грандиозных уже забыли. Франко-прусская война считалась просто несчастной случайностью, без каких, видно, не умеют обойтись отсталые жители Европейского континента, а на битву американского Севера с Югом смотрели словно в перевернутый бинокль. В некоторых кругах даже полагали, что битва эта – знак особой милости Господа Бога к избранному народу, к его возлюбленным англичанам: ведь благодаря ей британский торговый флот восстановил свое неоспоримое господство на морях и поставил на место жалкую страну-выскочку.