– Почему вы так кипите благородным негодованием? – засмеялась Элизабет.
– Я не киплю. Просто почти все время живу один. Много думаю о разных разностях, но мне почти никогда не случается с кем-нибудь поговорить. У большинства моих блестящих знакомых, вроде того же Апджона, главная тема разговора – их собственная персона, ни о чем другом с ними не побеседуешь. А мои не блестящие знакомые только возмущаются и укоризненно качают головами. Для них я – неисправимый грешник и пропащая душа, – как же, читаю Бодлера! Вы заметили, британский буржуа суеверно боится всего «галльского», он убежден, что от французов исходит одна только похоть и разврат. Сколько я ни старался втолковать им, что поэзия Бодлера прекрасна и куда более одухотворена и «возвышенна», говоря их же паршивым ханжеским языком, чем весь этот трижды клятый вздор в духе нонконформистов, баптистов и Армии спасения…
Но Джорджу так и не довелось закончить свою обвинительную речь: к ним подошла кроткая миссис Шобб.
– Простите, что я вас прерываю, мистер Уинтерборн. Элизабет, милочка, вы знаете, который час? Боюсь, как бы вы не пропустили последний автобус, я ведь обещала вашей милой матушке за вами присмотреть…
Тут Джордж и Элизабет с удивлением и даже с некоторым смущением увидели, что студия почти опустела. Гости разошлись, а они и не заметили этого, увлекшись изучением друг друга. Разумеется, в таких случаях важно не то, что говорится, но то, что остается несказанным. Разговор – это просто «видимость», распусканье павлиньего хвоста, своего рода щупальца, осторожно ведущие разведку. Влюбленные подобны зеркалам – каждый восторженно созерцает в другом собственное отражение. Как сладостны первые проблески узнавания!
Элизабет вскочила, едва не опрокинув маленький столик.
– О Господи! Я и не думала, что уже так поздно. Мне надо бежать. До свиданья, мистер… мистер…
– Уинтерборн, – подсказал Джордж. – Но, если вам надо в Хэмпстед, разрешите, я провожу вас до Тотнем Корт Роуд и посажу на хэмпстедский автобус. Мне это по дороге.
– Да-да, Элизабет, – подхватила миссис Шобб. – А то я буду беспокоиться, как вы пойдете по городу одна в такой поздний час. Вдруг с вами что-нибудь случится?
– Ну что с нею может случиться? – презрительно сказал Джордж, всегда готовый отстаивать женскую эмансипацию. – У нее хватит ума не попасть под колеса, а если кто-нибудь на нее покусится, она крикнет полицейского.
– Ужасно, грубый и невоспитанный молодой человек, – вздыхала миссис Шобб, пока Элизабет одевалась. – Но они теперь все такие. Мне кажется, они ни-че-го не уважают, даже к женской чистоте у них нет ни-ка-кого уважения. Просто не знаю, можно ли вас с ним отпустить, Элизабет.
– О, не беспокойтесь. И потом, он мне даже нравится. Он очень забавный. Я позову его к себе в студию на чашку чая.
– Эли-за-бет!!
Но Элизабет была уже у двери, где ждал Джордж. Гости все разошлись, кроме Апджона и Уолдо Тобба. Последний обрывок их беседы достиг ушей Джорджа:
– Я хочу сказать, понимаете ли, вы берете супрематизм, и, я хочу сказать, понимаете ли, это уже кое-что…
И точно звон Большого Бена над спящим Лондоном, раздалось последнее Тоббово глубокомысленное, протяжное, изысканное:
– О-о.
Этот ничем не примечательный вечер и ничем не примечательный разговор с Элизабет круто повернули жизнь Джорджа. Вечер этот, разоблачивший внутреннюю сущность его знакомцев и царящую в их компании скуку, укрепил нарастающее отвращение Джорджа ко всем этим высокоумным бандитам. Своекорыстие, правда, присуще всему свету, но особенно отталкивает в тех, кто, казалось бы, не должен до него опускаться… конечно, почему бы хорошему художнику или писателю и не преуспеть, – но как подумаешь, сколько интриг требуется в наши дни для успеха, поневоле отдашь предпочтение тому, кто не силой пробивает себе дорогу. Тщеславие не становится менее отвратительным оттого, что для него есть какие-то основания, хотя непостижимо, чем тут гордиться, если печатаешь книги или выставляешь картины, – ведь в одной только Англии ежегодно выходит в свет две тысячи романов, а в Париже каждый год выставляют десятки тысяч полотен. Сплетни и пересуды остаются сплетнями и пересудами, даже если они и не лишены остроумия и жертвы их занимают более или менее видное место в том крохотном мирке, что получает – или высокомерно отказывается получать – газетные вырезки. Джордж полагал, что не столь важно, которая талантливая леди сожительствует с тем или иным знаменитым джентльменом. Его это так мало интересовало, что он тотчас забывал большую часть услышанных сплетен, а то немногое, что помнил, не трудился кому-либо повторять. Когда вам расскажут, захлебываясь от удовольствия и поблескивая маслеными глазками, что некий ваш добрый знакомый удрал с любовницей художника Снукса, а знаменитый импресарио Покок отпраздновал рождение своего двадцать пятого незаконного ребенка, и вы ответите: «А какое это имеет значение?» – люди почему-то очень обижаются: еще бы это не имело значения! А к чему самозабвенно копаться в личной жизни великих людей? Она так же убога, как и жизнь первого встречного.
Во всяком случае, человек искусства – далеко не столь важная персона, как он сам воображает. Напрасно Бодлер уверял, будто человек может три дня прожить без пищи, но ни дня – без поэзии, это все вздор, пустая похвальба. Быть может, это справедливо для самого Бодлера, но уж никак не для всего человечества. В любой стране не так уж много найдется людей, интересующихся искусством, да и те по большей части просто ищут развлечения. Если бы всех художников и писателей какого-нибудь государства внезапно унесла чума египетская или обратил в прах ниспосланный свыше ангел мщения, большинство граждан даже не заметило бы потери, – разве что газеты подняли бы шумиху по этому поводу. А вот попробуй булочники забастовать недельки на две… Будь я миллионером, я, развлечения ради, платил бы всем гордым жрецам искусства пятьсот фунтов в год с условием, чтобы они замолчали. Авторское право на эту идею готов уступить всем желающим.