Стоит ли говорить, что мистер Апджон был поистине великий человек. Он был художник. Начисто лишенный подлинной, внутренней оригинальности, он именно поэтому всячески старался быть оригинальным и каждый год изобретал новое течение в живописи. Сначала он вызвал сенсацию дерзким, блестящим полотном «Христос в борделе в Блумсбери» – картину эту разгромила пресса, всегда крайне чувствительная, когда дело касается Чистоты нравов и посмертной репутации нашего Спасителя. «Блаженная дева в аду» осталась бы незамеченной, но тут, по счастью, натурщица без всяких на то оснований притянула мистера Апджона к суду, утверждая, будто он – отец ее ребенка; таким образом, она привлекла всеобщее внимание к шедевру, которым сначала пренебрегли, и его тотчас приобрел некий фабрикант, разбогатевший на резиновых изделиях интимного назначения. Затем мистер Апджон открыл, что на свете существует новое французское искусство. Одно время он писал яркими пуантилистскими точками, потом перешел на однотонные фовистские мазки, затем обрек форму и цвет своих творений всем превратностям футуризма. Теперь он как раз изобретал супрематизм и надеялся обратить в ту же веру Джорджа или хотя бы подбить его на статью об этом направлении в живописи. Супрематизм, ныне, к сожалению, совершенно вышедший из моды, был, как о том свидетельствует и само название, сверхдостижением новейшего искусства. Свои теории мистер Апджон иллюстрировал (слово, впрочем, не очень точное) двумя полотнами. На одном изображен был красивый алый завиток на фоне чистейшей снежной белизны. Другое на первый взгляд представляло собою серо-зеленый луг, по которому разбрелась стайка пухлых желтых цыплят с удлиненными толстыми шеями, но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что это вовсе не цыплята, а условно изображенные фаллосы. Первая картина называлась: Космос – Разложение, вторая – Ор. 49. Piano.
Мистер Апджон включил в своей студии обе электрические лампы, чтобы Джордж мог лучше рассмотреть эти своеобразные опусы; наш друг уставился на них в тупом недоумении и тревоге; надо бы что-то сказать, но что ни скажешь, все, уж конечно, будет невпопад. По счастью, мистер Апджон был в высшей степени тщеславен и не отличался выдержкой. Он нетерпеливо покашливал и топтался за спиной Джорджа.
– Вот что я хочу сказать, – произнес он, многозначительно покашливая. – Здесь это удалось.
– Да, да, конечно.
– Я хочу сказать, удалось получить определенное выражение определенной эмоции.
– Как раз это самое и я хотел сказать.
– Видите ли, когда это удается, я хочу сказать, это уже кое-что.
– Ну еще бы!
– Видите ли, я хочу сказать, если заставишь двух-трех умных людей по-настоящему понять, значит – удалось. Я хочу сказать, эти чертовы остолопы вроде Кихассо и Цезаря Франка все равно никогда ничего не поймут, до них это просто не доходит.
– А вы рассчитывали, что они поймут?
– Видите ли, тут перед вами полнейшая оригинальность и вместе с тем сама великая традиция. Если этого не поймут бездарные поденщики, не велика важность, но я хочу сказать – от Кихассо можно было ждать хоть на грош чутья, а вот, представьте, они просто не желают воспринять ничего нового.
– Я, конечно, вижу, что это очень оригинально… но, признаться, не улавливаю, в чем же тут традиционность?
Мистер Апджон обиженно вздохнул и со снисходительным презрением покачал головой.
– Где уж вам уловить. Если у вас и были какие-то крохи ума, то они загублены недостатком образования, а по прирожденной тупости вы инстинктивно предпочитаете академизм. Я хочу сказать, неужели вы не видите, ведь пропорции Космос – Разложения в точности те же, что у канопской вазы, хранящейся в неаполитанском музее Филанджиери!
– Как я могу это видеть? – с досадой спросил Джордж. – Я в Неаполе не бывал.
– Вот я и говорю! – победоносно воскликнул мистер Апджон. – Вы просто-напросто неуч, в этом все дело.
– Ну а вторая картина? – сказал Джордж, решив не обижаться. – Это тоже в традициях канопской вазы?
– Черта с два! Я думал, уж это-то даже вы поймете! Я хочу сказать, как же вы не видите?
– Может быть, это фантазия на тему росписи греческих ваз? – наугад сказал Джордж, надеясь умиротворить вспыльчивого и уязвленного гения.
Мистер Апджон швырнул шпатель на пол.
– Вы невероятно тупы, Джордж! Я хочу сказать, пропорции, расстановка в пространстве, оттенки цветов – все здесь в лучших традициях одеял американских индейцев, и я хочу сказать, если это удалось, знаете ли, это уже кое-что!
– Да, да, конечно, очень глупо с моей стороны! Как это я сразу не понял. Вы меня простите, я целый день строчил всякую поденщину и немного ошалел.
– Я так и думал!
И мистер Апджон рывком повернул оба мольберта лицом к стене. Разговор прервался. Мистер Апджон сердито растянулся на кушетке и стал судорожно поедать засахаренные абрикосы. Он брал абрикос двумя пальцами – большим и указательным, отводя локоть под прямым углом, вытягивал шею и яростно раскусывал абрикос пополам. Джордж наблюдал это внушительное и варварское зрелище с таким интересом, словно ему открывался таинственный смысл древнего обряда Урима и Туммима. Он сделал робкую попытку вновь завязать разговор, но мистер Апджон отверг ее жестом, который можно было истолковать лишь одним способом: чтобы переварить предательское тупоумие Джорджа и подсластить воспоминание о нем засахаренными абрикосами, мистер Апджон нуждается в нерушимой тишине. Но вдруг Джордж вздрогнул, потому что мистер Апджон, кашлянув раз-другой, сорвался с кушетки, энергично отхаркнулся, с силой, которой для этого вовсе не требовалось, распахнул окно и сплюнул на улицу. Потом обернулся и сказал спокойно: