В Хэмборо все было по-другому, городок лежал близ меловых гор, там, где начинаются солончаки, – пустынные, безмолвные, неприветливые солончаки, которые закат всегда расцвечивает самыми яркими красками. В часы прилива мутные воды наполняют реку до краев, а когда наступает отлив, речка струится глубоко между угрюмыми глинистыми откосами. Стайки быстрых бело-серых пичуг с серповидными крыльями (их тут называют «глазастики») вспархивают при твоем приближении. Далеко среди плоских зеленовато-бурых болот, как будто посуху, скользит барка под старым побуревшим парусом. А вдали, за этой плоской унылой равниной, что была некогда дном моря, виднеются утесы, которые это море омывало в незапамятные времена, и на скале еще стоят развалины римской крепости. «Пи-и-вит, – посвистывают ржанки, ныряя в траве, – пи-и-вит!» И больше – ни звука. Белые облака в дымчатых переливах, настоящие английские облака, безмолвно плывут по спокойному голубому английскому небу – совсем бледному даже в такие дни, которые у англичан называются «жаркими».
Когда хочется побродить по болотам, надо пройти через древнюю сторожевую башню – ту самую, из которой в старину выезжали английские короли и рыцари со своим войском в тяжких доспехах, чтобы бог весть в который раз совершить набег на Францию – страну куда более цивилизованную. Вот она стоит, средневековая сторожевая башня, на краю самого обыкновенного скаредного городишки, словно какое-то ископаемое, случайно уцелевшее от давно забытой геологической эпохи. Что эта башня для городка Хэмборо в начале двадцатого века? Просто помеха для нового шоссе, и в муниципалитете опять и опять рассуждают о том, что башню надо бы снести, и откладывается это лишь по одной причине: уж очень толсты и крепки древние стены, сломать их не так-то легко и станет недешево. А по другую сторону городка раскинулась плодородная равнина, на нее выходишь, минуя богадельню и старое, елизаветинских времен здание «классической» школы с каменными переплетами окон, потом – перекресток на равнине, а дальше Саксонский Фридасбург, где некогда, по преданию, стоял храм Фрейи. Как серебрится море вдали, как серебрится, зыблясь на ветру, листва тополей! И как отсвечивают теплым золотом, напоминая о Присцилле, поля зреющей пшеницы в предвечерних лучах августовского солнца!
Вот они, боги, – те боги, что будут жить вечно, или, во всяком случае, до тех пор, пока жив на земле человек, – боги, которых не в силах убить все лживые, кровожадные, мучительные мифы Востока. Посейдон, бог моря, правит белоснежными и серыми скакунами, он так ласков и игрив в редкие минуты спокойствия, так свиреп и неукротим во гневе своем. Он комкает в горсти мачты, и бревна, и стальную обшивку кораблей, одним движеньем руки бросает их на погибель – на таящиеся под водой мели или на безжалостные острозубые скалы. Селена, богиня-луна, то летит среди туч – обрывков пронесшейся бури, то повисает в темно-синем ночном небе, окруженная своими верными звездами, такая белая и неподвижная, такая женственная и тихая, точно ждет возлюбленного. Великий Феб презирает эти серебристо-серые северные земли, но уж когда бросит им редкий золотой луч, они так ему радуются. Заботами Деметры созревает пшеница и плоды наливаются соком, в хмель вселяется бодрящая горечь, а живые изгороди розовеют лепестками шиповника и сплошь усыпаны алыми ягодами боярышника. А сколько меньших, младших богов, – должны же быть боги рассвета и вечерних сумерек, птичьих песен и полуночной тишины, пахоты и урожая, сжатых полей и молодой зеленой травки, боги ленивых коров, и тревожно блеющих овец, и диких зверюшек (ежа, белки, кролика и их злейшего врага – ласки), легкие, как Ариель, скромные полубоги – духи трепетных тополей, и пестреющих на лугу и в поле цветов, и ярких порхающих бабочек. Все больше и больше автомобилей гремит и трещит на пыльных дорогах; игроки в гольф носятся, точно дьяволы, топчут зеленые лужайки и превращают их в унылые акры мертвой серой земли; спорт, журналистика и аристократические замашки делают человеческую жизнь бессмысленной и бесплодной. Боги убегают, робко прячутся в забытых уголках, укрываются, никем не замеченные, в зарослях боярышника и куманики. Где же те, кто им поклоняется? Где их алтари? Треск автомобильных моторов, черный дым над рельсами. Один – и, быть может, единственный – поклонник у них еще оставался. Он один замечал их, легконогих, стремительных, за стволами деревьев, видел лучистые и тревожные, точно у лани, глаза, глянувшие сквозь листву кустарника. Фавны, дриады, лесные божества, не убегайте от меня! Я не из тех – не из мучителей, что терзают и гонят живую жизнь. Я знаю, вы здесь. Придите ко мне, поговорите со мной! Останьтесь со мною, останьтесь!
А затем грянул гром.
– Что случилось, что могло случиться? О Господи, что могло случиться?
Изабелла мечется по комнате, опять и опять выкрикивает одни и те же вопросы, ни к кому в отдельности не обращенные, и в смятенной душе Джорджа, хоть он и сохраняет видимость спокойствия, тревожным эхом отдается тот же вопрос. Джордж Огест, по обыкновению, отправился в Лондон – он ездит туда каждую неделю, – и Джордж, по обыкновению, встречал его с шестичасовым поездом. Но отец не приехал. Джордж дождался поезда семь десять, потом восемь пятьдесят и, наконец, последнего – одиннадцать пять, но отец не приехал. И ни телеграммы, ни слова. Предчувствие неотвратимой беды нависло в ту ночь над домом, Изабелла и Джордж почти не спали. Наутро пришло длинное, бестолковое письмо, взволнованное и неясное. Суть его сводилась к тому, что Джордж Огест разорен и бежал от кредиторов.